СКАЗКА О СНАХ
Книга первая
РУБИНОВЫЙ ШЕЙХ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Никто не знает – откуда он пришел.
Говорят, будто в то утро, когда появился он в городе - тяжелый сон, ниспосланный сторонними силами, что вечно вмешиваются в людские дела, обуял всех, и ни одна живая душа так и не явила своим глазам его каравана, входящего в ослабленный дремотой,
беспечно раскрывшийся во сне Глиняный город.
Шел невиданный для этих мест, плотный, рассекающий небо дождь.
Бочки, корыта и тазы уже были полны воды, но никто так и не проснулся.
Получалось, что и внутри мазаных саманных домов, и снаружи их царствовал сон,
ибо столько воды тут бывало только во сне, да в бархатных видениях курильщиков опиума. Соединение двух снов проявилось с особенной силой, когда первый из горожан
все же проснулся и выбежал на улицу, не понимая – на каком свете находится.
Сквозь струи воды, сквозь водяную пыль и вызываемый ею туман двигались повозки,
шли слоны - медлительные лобастые громадины, устеленные попоной и навьюченные грузами, с башенкой погонщика на спине, украшенные белыми колыхающимися кистями.
Шли верблюды, большие и сильные, таких в этих краях никогда не бывало, шли как продолжение сна, одетые в латы мавры и индийцы, ассирийские лучники и арабские меченосцы.
Вода сопротивлялась их движению, они пробивались сквозь ее толщу, замедляясь еще больше, так что ощущение сна возникало такое, что никто и не догадывался выразить свои чувства, свои опасения криком или возгласом, так как все понимали это непреложное движение как продолжение их тяжелого вещего сновидения.
В середине каравана четыре слона и множество носильщиков несли огромный шатер.
Это и было пристанище знаменитого на всем Востоке Шейха аль-Саттара, которого редко кто из смертных мог увидеть воочию, и которого звали также Рубиновым Шейхом за его
пристрастие к этому благородному камню.
Караван подошел к дворцу и войска Шейха вошли в покои эмира.
Стражу обезоружили во сне, а самого эмира разбудили и попросили забрать свои сокровища, часть войска и уйти в пустыню Таклан, чтобы не раздражать нового правителя своим присутствием.
На сборы дали ему три часа, так что скоро вокруг только и бегали с тюками, сундуками
и свернутыми валиком походными шатрами.
Пока Шейх знакомился с гаремом незадачливого эмира, его слуги выметали мусор,
готовили еду и курили благовония – чтобы прежним хозяином и не пахло в покоях.
Народ на улицах собирал воду, гадал о своем будущем и все никак не мог постичь
это доселе невиданное появление, этот захват без единого крика, это сонную блажь,
обуявшую всех, это немыслимое, не имеющее пределов колдовство, в результате которого
пал их грозный эмир, их укрепленный и имеющий защиту город, залитый невиданной
до сего дня текучей водой так, что она, заполнив всю возможную утварь, все бочки и чаны все лилась и лилась с неба благодатью, орошая посевы, неся прохладу, мир и покой.
Воистину, перст Божий остановился сегодня на них всех.
И надлежало принять теперь все с ним ниспосланное, чего бы оно не несло.
На глиняном склоне большого горного плато, примыкавшем к Городу с севера, виднелись остатки четырех башен. В стародавние времена, живший здесь Великий эмир захотел построить мост на небеса. Эти четыре развалины и были четырьмя его попытками, после чего он разорился, заболел неизвестной болезнью и ушел умирать в пустыню, бросив обветшавшее царство.
Эти развалины были целью, и смыслом появления в этих краях Великого Шейха.
Не успела многочисленная челядь и войско эмира покинуть понуро Глиняный Город,
как уже собиралась другая процессия, в противоположную сторону – к основанию
разрушенных башен.
Шейх восседал на арабском скакуне, торопя и возбуждая охрану.
И вот уже, пружиня ногами, на всем скаку, они вылетели птицей через северные ворота города и направились к подножию плато.
Расстояние до башен только казалось невеликим преодолимым легко.
Бесконечные барханы, степные равнины и горные подножья, тянувшиеся вдоль пути,
скрадывали расстояние и всякий путник был обречен на многомыслие, всякий раз
посещающее человека, чья дорога длинна и однообразна.
Мустафа аль Саттар вспоминал свой последний разговор с Лармин, родной сестрой,
давно покинувшей людской муравейник и живущей в уединении.
Лармин, так же как ее брат путешествовала и много общалась с людьми, как с простыми,
так и с монархами всего огромного Побережья. Она доходила даже до Китая, загадочного, недоступного, закрытого для всех. Лармин удалось доказать свое искреннее стремление к
дружбе и познанию, благодаря необыкновенной открытости и жестокому следованию
своих поступков за своими словами. Она удостоилась чести быть допущенной ко двору
Императора, выучила язык и правила этикета, много времени провела в разъездах по разным провинциям, где она составляла свое представление о китайцах и их жизни.
Атлас Китая она вывезла все же тайно, в обход запрета, но - дав себе самой слово показать его только своему брату, которое она сдержала сама перед собой.
Фантастический мир, открытый Лармин, глубоко тронул Мустафу и он с наслаждением
вглядывался в говорящие линии иероглифов, в поразительные рисунки сестры, чертежи
странных и непонятно как работающих устройств…
Но более всего была знаменита Лармин своим колдовством, которому она выучилась
в сказочной стране Танум, что лежит на пути из Китая обратно на Восток.
Вход в эту страну устроен так, что зайти в нее по дороге с Востока в Китай – невозможно.
И только тот, кто, идя с Востока попадал в Китай, мог увидеть эту страну на обратном пути. Надо ли напоминать о том, что Лармин была единственным таким путником?
Ведь кроме нее никто так и не доходил до стен Поднебесной Империи, будучи остановлен ее передовыми дозорами задолго до ее границ.
Они скакали к подножию уже час, но если в первое время сокращение расстояния было
видно глазом, то в последние четверть часа они и на шаг лисицы не приближались к цели своего путешествия. Шейх остановил войско и соскользнул с лошади.
Надлежало найти звезду Денеб и, поклонившись ей, съесть кусочек лепешки, данной ему
Лармин. Он так и сделал. Собрав крошки с ладони, он высыпал в рот и их, а затем сказал слово «Шахдиб». Небо покрылось тучами, подул встречный ветер, но конница снова бросилась к заветным башням, уже отмечая про себя скорое к ним приближение.
В четвертой башне, в самой северной ее части, на глубине четырех локтей надлежало найти сверток, в котором лежал глиняный кувшин. Разбив кувшин, нужно было вынуть из него металлический сосуд с пробкой, вынув которую, оставалось только исполнить начертанное сестрой и получить то, ради чего он и прибыл сюда.
Но которая из них – четвертая?
Этого никто не мог знать – слишком много воды утекло с тех времен.
Так что если кто и вызвался бы сказать, то это мог быть либо сумасшедший, либо
ясновидящий. Древность же так надежно укрыла сию тайну, что даже Лармин не могла
сказать что-либо точно. Предстояло определить это самому, или перекопать все подряд.
Так они и сделали. Перекопали все.
И вот, когда уже звезда Альтаир осветила небосвод, предваряя наступающую ночь,
когда Шейх стал заметно нервничать, чуя неладное – лопата землекопа стукнулась о
кувшин. Шейх взял его благоговейно в руки, встряхнул, проверяя – есть ли что внутри.
Звук металла отозвался ему и он тут же ударил своим коротким мечом в бок посудины.
Оттуда вывалился прямо в руки ему медный флакон.
Страх и сомнения пришли в душу Шейха.
Необратимость совершаемого деяния всколыхнуло сознание его и сковало движения.
Повернувшись на восток – он увидел много глаз, глядящих на него с ужасом и сожалением. Но весь его путь поиска гармонии и правды, весь тернистый путь многочисленных убийств и беззакония – требовал исхода.
Великий Шейх, Мустафа аль-Саттар, величайший из великих, чьи деяния вызывали
трепет и страх вместе с величайшим уважением и почтением…стоял у черты.
Он ясно видел эту линию, отделяющую смерть и бессмертие, добро и зло, белое и черное…
Она звала его.
--------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
Открутив пробку, он увидел внутри заветную жидкость, и став лицом на восток, нашел
в темнеющем небе звезду Зубен Елгенуби.
Шейх поклонился ей, выпил содержимое и произнес слова: «Метхаджаб Мушкафор Мютлафар».
Так появился на свете первый из Неспящих. От него ведется род их и их племя.
От детей детей их и внуков их внуков, по сей день и во все века.
Велика их власть, вершащая все, что возможно вершить, решающая кому жить и кому
умирать на этом небесном теле, носящемся в хаосе и смятении пространств,
кружащемся в угодном всем богам танце дня и ночи, зимы и весны, осени и лета…
С тех времен пошли они и идут, чередом и поступью своей, и по сей день.
* * *
Существует всего три манускрипта, поясняющих происхождение и историю жизни
Шейха Мустафы аль-Саттара.. Любая бумага давно бы рассыпалась от времени, размокла бы в воде или сгорела в огне, если бы не безвестные переписчики летописей, сохранившие
для наших глаз эти бесценные клочки чьих-то великих и низких поступков, подвигов и предательств, жизней и смертей.
Первый манускрипт, некоего Сафира из Бухары вещает о том, что в династии
правителей Халеппо отмечалось 19–летие, праздник Вхождения, принца Мустафы
аль Саттара и приводится следующая история.
Принц Мустафа явился своему отцу, эмиру Махди в день своего Вхождения в жизнь и отец спросил его о том, какие желания имеет наследник, дабы осуществить их в день совершеннолетия сына.
- Я хочу узнать жизнь, - ответил ему принц Мустафа. – Сидя во дворце, я не смогу осуществить этот замысел.
Отец проникся уважением к желанию сына и повелел подготовить все необходимое для
большого и длительного путешествия. Караваны и корабли были подготовлены в удивительно короткий срок, и вот уже принц восседал на коне и обращал взор на все стороны света, ибо все они теперь были доступны ему.
Принц Мустафа вернулся домой через три года.
Омыв ступни отца и матери, он вознес хвалу им и особо благодарил эмира за возможность увидеть то, что явилось его глазам во время этого путешествия.
На пиру в честь великого похода принца, отец все же заметил грусть в глазах Мустафы
и прямо спросил его о причинах.
- Дорогой отец, - отвечал ему принц, - Мудрость твоя велика и к радости Аллаха направлена на совершение справедливости и добра. Однако, мне так и не довелось узнать правды жизни людей, ибо я был столь далек от них, как далека Луна в небе.
Те же, кто был равен мне - отличались хитростью и неискренностью, вряд ли присущим
простым людям, чьи глаза говорили мне подчас куда больше, чем витиеватые речи тех,
кто вершил их судьбы.
- И ты намерен узнать жизнь, глядя ей в глаза?
- Да, отец…
Эмир выполнил и эту просьбу сына. Не отговаривая и не увещевая его, ибо знал – чья упрямая кровь течет в жилах его наследника.
На сей раз он не дал сыну даже медной монеты, не дал провожатых и охрану, не установил соглядатаев и не одарил амулетом. Он лишь дал ему большой рубин и тонкий свиток папируса со своей печатью, в котором свидетельствовал , что предъявитель сего
является ни кем иным, как наследным принцем государства.
- Береги эти две вещи, сын, - напутствовал он принца, - Они спасут тебя в тяжелый час,
но помни – единожды показав их, ты обязан тут же вернутся в лоно семьи своей и предстать пред мои очи и очи твоей матери.
Далее манускрипт говорит о великих странствиях и лишениях принца Мустафы, который
как бы ни страдал, и каких бы мучений, присущих жизни простых людей ни испытывал - так и не показал никому своих реликвий, пока по ложному доносу не попал в лапы жестокого тюремщика Джаффара, забравшего у принца и рубин, и грамоту.
Недостойный Джаффар не поверил грамоте лишь потому, что не хотел расставаться
с краденым у принца рубином, которому не было цены.
Так и сгинул бы несчастный Мустафа в застенках, если бы не палач этой тюрьмы, которому случайно попалась на глаза охранная бумага принца, не уничтоженная алчным Джаффаром, ибо тот и ей искал корыстное применение.
Палач побежал во дворец и возвестил эмиру о бедственном положении принца.
Разъяренный Махди приказал четвертовать тюремщика, а принц Мустафа с почтением
возвратился во дворец.
* * *
Второй манускрипт не имеет конечного автора, зато имеет начального.
Он так много раз переписывался, что не сохранилось ни имен переписчиков, ни места их нахождения, зато действия героев его повествования описаны весьма подробно.
Этот фрагмент великой истории людского бытия говорит о некоем Джане, проповеднике, жившем в Таклане, на границе с великой пустыней и племенами воинственных атреев, населявших тогда эти края. Однако, определить происходят ли описываемые события лишь в самом Таклане, или они были и в других местах – совершенно невозможно.
Да и текст этого манускрипта таков, что место действия не имеет большого значения – столь важно само по себе то, что в нем сообщается.
Собственно говоря, это протокол допроса проповедника Джана тюремщиком Джаффаром.
Тюремщик Джаффар из Таклана записал этот документ собственноручно - для себя самого. Он любил порядок во всем и документировал даже те события, которые производили на него впечатления. Имея безграничную власть над людьми, Джаффар и не держал в голове и мысли о том, что эти записи могут как-то скомпрометировать его. Держал он их, на всякий случай, подальше от посторонних глаз, в своем доме, в чулане, да еще и в железном коробе, закопанном в чулане, в земляном полу. При обыске в своем доме – он сам рассказал о существовании короба и тот был вынут, приобщен к делу Джаффара и долгое время лежал в хранилище доказательств в судебном дворе.
Вот этот документ.
«Допрос проповедника Джана.
Недостойный раб, именуемый себя Джаном был задержан и доставлен в тюрьму
города Таклан по доносу его ученика Шаттиба. Ему вменяется в вину возвеличивание
своей персоны и оскорбление эмира. За все это ему грозит пожизненное заключение в стенах тюрьмы Таклан.
- Расскажи, мне, недостойный Джан – так ли все было, как описал твой ученик?
- Неплохо бы знать – что говорил тебе предатель Шаттиб…
- Он говорил, что своими проповедями ты добиваешься возвеличивания своей персоны.
- Любая достойная проповедь есть путь к добру и справедливости. Тот, кто произносит ее
и сам следует ей примером – бывает достоин уважения. И это уважение может
проявляться и в возвеличивании, недостойном простого смертного.
- Вот именно!
- Позволь договорить. Так вот те, кому достаточно простого уважения – никогда не
прибегают к устройству почестей и громких хвалебных слов себе. А если видят сие,
то прерывают хвалящих, объясняя им неуместность такой хвалы. Разве я требовал себе
хвалы?
- Излишнее внимание – это уже хвала!
- Не могу согласиться с тобой, тюремщик. Внимание соответствует словам и делам
человека и не может быть излишним. Никто не осыпал меня золотом и не ставил выше
эмира и Аллаха.
- Твое счастье, недостойный, что я не располагаю необходимыми доказательствами твоей
вины в упомянутой деятельности, но я и не буду их добывать, так как ты виновен в
гораздо худшем. Погонщик верблюдов Иштафир жаловался тебе на то, как несправедливо по его
мнению, обделили его землей при разделе?
- Да, это было.
- И ты узнал, что несправедливость имела место?
- Да.
- И ты посоветовал идти за правдой к эмиру?
- Да.
- И что ты сказал, когда эмир отказал жалобщику?
- Что эмир не прав.
- Вот! Ты сам сознался в содеянном.
- Ну почему бы мне не покритиковать своего отца?
- Ты опять за свое? О своей поддельной грамоте и ворованном рубине?
- Почему же поддельной? Пойди к эмиру и покажи рубин и грамоту. Только и всего.
- Много тебе чести, грязный обманщик. Лучше ты сгниешь здесь в безвестности.
Ладно. Хватит об этом. Ты уже наговорил себе на пожизненный срок.
У меня остались только личные вопросы.
- Личные?
- Да. Меня интересуют твои проповеди. О чем ты говорил гражданам нашего царства?
- Я говорил о добре и путях к нему, об избавлении от страхов и бед.
- И путях к этому?
- И путях к этому. В каждом умозрении есть продолжение его действием. Иначе это лишь
бесполезная сентенция. Люди внимали мне с величайшим вниманием.
- Лишь внимали?
- К сожалению, да. Лишь внимали. Они соглашались, они чувствовали себя так, будто
постигли истину и глаза их теперь открыты. О, их глаза! Они светились радостью
понимания, радостью спасения! Они вдохновляли меня, придавали мне сил, когда они
заканчивались, звали в путь, торопили…
- Ну, кроме глаз есть и другие части тела.
- Да, тюремщик. Есть. Есть такие части тела, оторвать которые от мягких подушек
им оказалось совершенно невозможно.
- А как же светящиеся глаза?
- Глаза можно замазать глиной.
- И как выглядит эта глина?
- Она выглядит как усталость, раздражение, стеснение, привычка опаздывать, другие
дела, занятость, забывчивость, невозможность собраться, как неожиданное и
необъяснимое ничем недоверие, возникающее вдруг на пустом месте - как только они
почуют легкий ветерок грядущих перемен… Внезапные страхи и враждебность критике
и наставлениям… В конце концов - в «понимании» того, что этот проповедник поди
только проповедует, а сам так же ленив душой, как и телом… «А почему, собственно?»,
«Да кто он такой?», «Не много ли внимания?» - такова их глина для глаз…
- Значит тебе поверили только их глаза, но и те им удалось благополучно замазать?
- Именно так, тюремщик.
- А что же твои ученики?
- У меня были ученики, пытавшиеся следовать моим мыслям с помощью дел. У них,
в отличие от других была возможность видеть, что я не пользуюсь славой и вниманием,
не накладываю их себе в мешок, не набиваю ими подушки. Что я следую делами
вдогонку своим мыслям. Поэтому они и верили мне больше других.
- Так что же тогда случилось с Шаттибом?
- Боюсь, что он до конца верил в то, будто здесь существует какой-то подвох.
Он думал так. Для него мои проповеди казались ширмой. Его же собственные мысли
были черны как ночь. Он строил свои заключения обо мне по своему образцу и
подобию.
- Другими словами, судил по себе?
- Да, именно так. А по кому же ему судить? Разве в нем живет еще кто-то?
- Все правильно. Он и вывел тебя на чистую воду. Но речь не о нем. Что остальные?
- Остальные? Испугались.
- Просто испугались и предали тебя?
- Именно. Просто испугались.
- Хороши ученички.
- Это не солдаты. Это простые люди. Такие же люди, как все, им удалось пройти в своем
совершенстве лишь на чуть дальше других. Этого оказалось недостаточно. Я не виню их.
Вокруг меня – дети. Целый мир из невырастающих людей. Им уже двадцать – а они
все дети. Им – сорок, а они все дети. И умирают детьми. Как можно требовать
совершенства от детей? Они такие как есть. И другими не будут.
- Так вот что ты понял в результате своих дурацких проповедей, да?
- Да, тюремщик…Их бесполезность.
- Так вот теперь, - сказал Джаффар, - Посиди здесь и подумай. А я прощаюсь с тобой
навек. В жизни еще не видал такого бестолкового человека. Беспомощного. Глупого.
Такой важной надутой персоны. Смотри-ка! Проповедник…
И Джаффар ушел, закрыв дверь на ключ.
* * *
Третий фрагмент написан рукой сподвижника Рубинового Шейха, чье необычное прозвище заслужено им не только любовью к редкому камню, но и неслыханной по своим запасам рубиновой казне - великого визиря Мурхад Ахмеда.
Он также неоднократно переписывался, но сохранился, кажется в первозданном виде, ибо
не содержит ничего лишнего, присущего многократно переписываемым документам.
Здесь говорится, что, вернувшись из тюрьмы, принц Мустафа принял царство стареющего
отца и уже на второй день своего правления издал указ о том, что отныне любое преступление, описанное в своде законов - является тяжким и влечет за собой единственно возможное наказание: смерть.
Всеобщий ужас обуял поначалу и свиту, и народ.
Были две попытки бунта и одна – дворцового переворота.
Все они были жестоко подавлены, а визирю Ахмад-Шати, руководившему восстанием,
Шейх отрубил голову собственноручно.
Велико было смятение в умах жителей царства. Ведь орды мздоимцев жили поборами,
сосед клеветал на соседа с корыстью в уме, сын предавал отца, а брат делил имущество
брата. И все эти люди, не имея добра в душе, многократно нарушали закон и были достойны смерти. Каждый думал о том, что скоро лишь дети и дервиши останутся в царстве Мустафы, а праведные люди боялись наговоров, ошибок судьи и корысти чиновника.
Поначалу даже подобие хаоса охватило владения молодого эмира.
Всякий лгал на всякого, всякий бежал в страхе от расправы и немало невинных голов
упало на площадь перед дворцом на глазах перепуганных жителей.
Это безвременье длилось почти десять лет, в течении которых эмир Мустафа только и делал, что подавлял бунты и укрощал недовольство.
Постепенно все население его страны пришло к очевидному выводу.
Старательное избегание всякого законопрезрения гарантировало им жизнь и процветание.
Ведь теперь каждый судья, каждый надзиратель над судьей, каждый доносчик, каждый
чиновник и каждый надзиратель за ним нес равную со всеми ответственность.
Чиновники и судьи имели достаточно жалования, чтобы не оправдывать свои преступления нуждой. А каждый житель царства имел пожизненную награду за законопослушание в виде спокойной и безмятежной жизни.
И вскоре из царства упрямого в своем намерении эмира и в самом деле исчезли все воры,
убийцы, лжедоносчики и лжесвидетели, мздоимцы и казнокрады, неплательщики мытарю
и трусливые воины, неверные жены и богохульники, беспамятные пьяницы и лиходеи.
Собственно говоря, они исчезли бы и раньше, если бы не страх и смятение, вызванные всеобщей привычкой к воровству, мздоимству, лжи и неправедной корысти.
Каждый мог обжаловать вердикт, каждый, кто имел доказательства невиновности – был
освобожден и отпущен, суд, не имеющий доказательств – не мог осудить подозреваемого.
При малейшем подозрении во мздоимстве – расследовали действия уже самого судьи и доносчика, да, в общем, все было как у всех прочих просвещенных правителей.
За одним лишь исключением. Всему ценой была жизнь и только жизнь.
Покой и мир воцарились на благословенной земле эмира Мустафы.
Воры и разбойники чурались даже близко подойти к его царству, так как их хитрые
бегающие глазки выдавали с потрохами все их грязные намерения, и любой стражник
уже на расстоянии взгляда мог определить – что за недостойный люд пытается вторгнуться в пределы его выдающейся и столь славной родины.
Напротив, светлые и одухотворенные, ища эту сказочную страну, о которой слагались легенды и небылицы, находили ее, несмотря на месяцы тяжкого пути и не было им отказа.
Поэты и музыканты, философы и мыслители пришли отовсюду в царство эмира Мустафы и воцарилось добро, и благие дела делались тут каждый день, и радость в сердцах людей переполняла их, готовых плакать от счастья и воздавать хвалу своему правителю,
мудрейшему из мудрых.
Так прошло долгих двадцать лет.
За эти годы и сам Мустафа пережил изменения.
От решительности и бесстрашия молодых лет, будто переплывая на сказочной ладье
реку своей жизни, встретил он на другом берегу скорбь и разочарование.
Вспоминая свою недавнюю молодость, свои искания и проповеди, свои хождения путем добра и справедливости, закончившиеся неверием, предательством и богохульством тех,
кому он так страстно желал мира и покоя в душе и в телесной жизни, он понимал со всей
горечью и смятением , что добился он своего через страх, через многочисленные убийства, через избиение невинных, через осиротевших детей и лишенных кормильцев семей, обреченных на гибель. Он думал, что уничтожает зло, а на самом деле убивал
людей, многократно преступив тот самый закон, который он дал всем и возвел его в ранг
непреложной святости и почтения.
Выходит, страх правил людьми, а не он сам, и уж тем более – не добро и справедливость.
Давно уже жившее в нем презрение к себе и людям стало выходить по ночам из его
могучей души и жить своей жизнью.
Нет нужды и говорить особо о том, что его стали посещать посланцы самых темных и
холодных уголков царства Аллаха.
Они являлись ему и, перечисляя все его преступления, вписанные на скрижали, все злодеяния и несправедливости - призывали его не мнить о себе как о добром и справедливом правителе, а понять, что никой поблажки он иметь не будет. Попав в Чистилище, попадет и в ад, где он, собственно и находится сейчас, с той лишь разницей, что сотворен сей ад своими же собственными руками.
Они советовали ему не думать более о своем царстве, а перейти к более масштабным делам, приняв веру зла и законы его.
Ведь приняв их предложения, он стал бы равен Аллаху и мог сотворить множество
великих дел, изменяющих этот недостойный мир, устраняющих его бездарную корявость,
недодуманность, глупость и несовершенство.
Так говорили они ему, все больше убеждая эмира Мустафу в резонности своих увещеваний.
И вот одним туманным холодным утром, на исходе осени, эмир Мустафа вызвал к себе
своего Великого визиря, передал ему все дела и печать государства, взял войско и слуг
в необходимом ему количестве и навсегда покинул свое царство.
Так появился в этом неспокойном и противоречивом мире человек, чье имя многих еще заставит вздрагивать при одном только его упоминании и вглядываться тревожно в линию горизонта всякий раз, как только облачко пыли покажется в отступающей дали.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Довольно забавно бывает видеть то, каким человек представляет себе зло.
Достаточно посмотреть на старинные фрески, изображающие его в виде банды копытных
рогоносцев, тыкающих пикой в бок трусливых людишек.
Зло имеет добрые глаза.
Зло участливо и не допускает даже в мыслях унизить, испугать или вызвать отторжение.
Зло сначала дает, и лишь затем спрашивает – не нуждаешься ли ты в чем-либо…
……..
(Далее еще не написано.)
Это конец рукописи.
К И Т А Е Ц
Фрагмент повести
Врач, поганец, щурик очкастый, право слово – желтая рыба о двух ногах, да еще скрещенная с худым мерином…Оттопырил в сторону два кривых своих пальца, схватил пинцетом смердящую сигару и улыбается своей хитрой улыбкой цвета кукурузного масла пополам с мочой, распространяя табачное зловоние местного производства. Желтая рыба…
Такая пакость и во сне не приснится, а вот, надо же – явь, вытяни руку и ощутишь ее.
Почувствуешь всю мерзость цвета, запахов, смешанных в одном кувшине с жестокой географией событий.
Все это будто на тот свет задвигает видимую глазами картину: этого потного типа в грязном халате, его подручных, его пациентов и выводит на первый план торчащую вбок, растопыренную свою собственную руку, подсвеченную все тем же желтым густым туманом. Ну что она так торчит? Прибрал бы кто-нибудь…
Похоже на вид из могилы: сейчас кто-то кинет горсть земли в лицо, и что-то еще при этом произнесет.
Цвет имеет особое происхождение - от пляшущих в блеске электричества, неровных, никогда ничем не чистимых зубов, почти зеленых и поеденных временем, темно-желтой кожи лица, от желтого серпа и молота
на красной стене, от крови на серой простыне и еле горящей над операционным столом лампы.
Она выдавала все, на что способна – но это был только поток желтой прозрачной лапши, а не свет.
Боже мой, как же мы попали сюда? Почему мы здесь? Который час?...И год…год какой сейчас?
Кто-нибудь знает?
Желтая рыба, ах ты ж, Господи, твоя воля, закинул бы ты его поскорее обратно в преисподнюю – мысль шевелится под корнями волос как живой лишай, зудит кожа на макушке и хочется спать.
Упавшие веки стали давить на глаза, делать им больно, и пальцы на руках стали толстыми как сосиски, а язык распух и занял весь рот, так что невозможно стало его открыть и тихо сказать этой желтой рыбе:
- Иди в жопу…
- Холосо, холосо… - врач повторял одно и то же, покачивая лысым черепом, будто обтянутая бледным пергаментом тыква сбежала с бахчи и весело теперь торчала на его худых плечах. Фиолетовые крупные
сосуды проступали сквозь морщинистую кожицу, буграми вздымались лимфоузлы и тонкие синие провода капилляров мешались с волдырями комариных укусов, блестками пота.
Все это лоснилось, подрагивало и судорожно жило.
Верхом на черепе, зацепившись за плоский нос - круглые, гигантского размера очки-иллюминаторы, за которыми светятся дьявольским блеском узкие, хлопающие глаза, каждый их которых увеличен до размеров глазного яблока удивленной лошади. Веселой, бестолковой кобыле, которая на всем ходу влетела в живодерню.
Левый глаз, казалось, достался его хозяину от постаревшего, вечно виноватого арабского скакуна, а правый принадлежал задерганной жизнью монгольской кляче, над головами которых внезапно взлетела со свистом плеть, отчего оба они сжались в комок, прищурились от предчувствия ее неминуемого удара и загадали желание.
Санитары в грязных халатах ему под стать - изможденные пони, вставшие зачем-то на две ноги.
Их, и без того узкие, глаза расплылись в умилении и превратились в еле заметные щелочки. Они тоже, вслед за желтым черепом удовлетворенно повторяли:
- Холосо, холосо…
Что касается новорожденного мальчика, то он, оцененный санитарами и очкариком тем же словом, уже прочистил дыхательные пути, проорался и теперь лежал на столе, вдалеке от матери и мерз, несмотря на жару и духоту китайской ночи.
Врачи сразу определили степень его уродства – унаследованный от родительницы не по-китайски крупный нос и вытаращенные, как у всех пучеглазых европейцев глаза, которые не смогла изменить в более узкую
и красивую сторону даже отцовская желтая кровь, смешанная с желтым вином ночных приключений.
Впрочем, в эту же ночь, отец ребенка растворился в ней совершенно без остатка, так что ни следующим днем, ни послезавтра – вообще никогда он более нигде не появился и упоминание о нем , по этой причине, становится как первым, так и последним.
Мать, все время громко матерившая радостных санитаров великолепными русскими матами, экзотически
звучавшими среди цикад и сверчков, теперь устало улыбалась и молча глядела в сторону стола, где лежит
драгоценный сверток.
Земное тяготение навалилось на маленькую грудную клетку, электрический свет выжигал глаза, которые видели лишь серые движущиеся пятна в ослепительном огне, но все же, несмотря на холод
и грубость, встретивших у ворот мира маленького пришельца - все тяжелое, муторное и опасное, казалось,
было уже позади и только смутное беспокойство все же мешало ему воспринимать этот мир позитивно.
- Мамаска! – сказал акушер-очкарик, - Высё готово, забирай!
- Чтоб ты провалился, резинка ты штопаная! – радостно ответила ему замученная мать.
Акушер, три часа назад еще сомневавшийся в том, выживут ли оба его посетителя, теперь хохотал хриплым лаем, будто гвозди в стену забивал и пот ручьями стекал с него на бурый от многолетней крови, прогнивший до крайности бамбуковый пол.
Все. Пожалуй, хватит об этом. И мать, и дитя спят, их уже нет здесь, только тела их вздрагивают во сне
и просят материального вмешательства в их сны, подтверждения реальности их существования.
Хотя душам их эта реальность до одного места – они парят, они расправили крылья, пробили тонкую
стенку, отделяющую одно измерение от другого, и перед ними разверзся весь космос человеческого бытия.
Только лети, лети и ни о чем не беспокойся…
На все есть воля, но она скрыта, зашифрована иероглифами и на то, чтобы понять: чья это воля и что она значит – уйдет вся жизнь.
Никакой конкретики относительно места действия.
Запах тут вернее слов. Он приведет, он обозначит источники и поцелуем искариота расставит все по местам. Вонь имеет четыре регистра по четыре тона в каждом. Это – музыка шестнадцати тонов.
Кто не слышит ее – тот инвалид. Что с ним поделаешь?
Пускай ездит бесплатно, вот что. Общественным транспортом.
Там так воняет, что есть слабая надежда на то, что чувство вони когда-нибудь все же прорежется.
Подальше от мусорных баков – это бомбы, что там почувствуешь, во время их перманентного взрыва?
Ближе к телу, к его окружению и как можно дальше от души.
Вот это материя, это физика жизни.
Вонь.
Какая нужда – растолковывать: в какой провинции это все случилось, если редкий из вас сумеет
правильно повторить ее название?
Праздное любопытство – слушать рассказы о том, какие эльфы летают в тамошних лесах и какие отчаянно уродливые души стерегут их покой.
Ни те, ни другие не моются и схожи лицом.
И отчего такие красные глаза у китайских драконов?
Да, от водки они такие красные.
Кто когда-нибудь перебирал рисовой водки, тот наутро становился драконом.
Кто не верит – может попробовать.
Совершенно не имеет никакого значения – пить ее с закуской или без.
Хотя, если заедать жгучим красным перцем – эффект от этого хуже не будет.
Огонь в пасти и красные глаза – таково китайское похмелье.
Ничего монотонного нет в этой части света. Даже в скрипе телеги и кряхтении мельничного колеса
каждый китаец различает четыре тона с разной высотой звучания.
Каждый говорящий употребляет в своей речи оттенки неба, воды, земли и огня, звучащие разными
нотами.
Если хочешь говорить по-китайски, научись сначала петь.
Такова последовательность.
МАЛЕНЬКИЕ МИСТЕРИИ
- Все,хватит! Достало...
Я встал, как с катапульты, так что усы подпрыгнули, шагнул через гроб,
но неловко как-то...нога поехала и мне пришлось балансировать, стоя на
крышке и съезжая с нее. Фу, как нехорошо...То есть, хорошо, что в гробу
никого нет, хотя это и мой гроб, но это тоже хорошо...Что меня там нет.
Мысли заплелись в тугую косичку и глаза мои прищурились от такой натуги...
Я просто ничего не видел перед собой через эти щелочки.
Тяжело, на ощупь, обнаружил косяк двери, толкнул - и веселый запах мочи
сразу вернул меня к жизни.Я шел по улице и медленно, с удовольствием тупел,
освобождая себе голову от спутавшихся в косичку мыслей и ослабляя натяг,
и вот уже я даже что-то стал видеть по бокам от себя...
Вот девочка. Ее зовут Чёбля. Ее все время домой зовет мама. И она ей отвечает.
А вот собчка-недоносок. Ее зовут Аригато. Японцы уезжали - спросили: никому не
надо собаку? Вот она теперь надувается воды у колонки - полное пузо и льет
по всему двору и днем и ночью, бессмысленно и бесконечно.
Кафе - через улицу, там, где ветла на пригорке.
Кафе называется "Ветла" и там отличный коньяк и кофе.
Я иду туда, как в преисподнюю - оттого, что чувство такое, будто не надо мне
туда идти.
Если с одной страны ветер несет запах роз, а с другой - запах семечек, из
которых делают масло, а с третьего края идет вонь жареной селедки - суммарным
запахом всегда будет запах носков.
Он суммируется всегда как раз у дверей кафе и я инстинктивно задерживаюсь на
пороге, не в силах поверить в то, как однозначно аутентичные мировые запахи
неизбежно складываются в глобалистическую вонь...
Вот и люди в кафе...Я их уже хорошо вижу.
Две толстых сестрицы - им сильно не повезло в жизни: у них всегда есть деньги.
И они их всегда тратят, в основном, на еду в ресторане, да так, что и жениться
на толстухах что-то охотников не видать.
Хотя это даже странно и все ждут появления неизбежного прощелыги,
который запудрит девушкам мозги, да еще и приятеля такого же притащит за собой.
Они мне кивают, я говорю им тихо "Брекекекс" и сажусь подальше.
А бармен дело знает: сто коньяка и кофе...
Оркестранты прилипли как мухи к потолку к своим электрическим гитарам и долбят
одну и ту же, неизвестную науке ноту: то ли "ля", то ли "си"...
И оно им очень запало ее долбить и удивляться...
Делаю мелкие глотки попеременно и ловлю жизнь полным парусом...
И тут заходит девица, вся в коже, вся в красном, в такой мини-юбочке и с таким
декольте, что мои глаза перестают воспринимать глас разума и начинают самостоя-
тельные движения, шныряя то вверх, то вниз.
Девица берет "кровавую Мери" и идет, вибрируя телом, как пружиной -
прямиком ко мне.
Дождавшись, когда я, наконец, перестану на нее пялится и подвинусь, она улыбается
и глядит на меня сквозь такие плотные черные очки, что кажется, будто у нее нет
глаз, но есть сканеры.
И тут до меня, наконец, доходит!
Девица тоже понимает мое запоздалое озарение, придвигается поближе и мило шепчет
на ушко: - Ну, что - бегать за тобой будем, по всему городу?
Мне неловко, так что глаза сейчас упадут на пол... Я говорю: - Я передумал...
- Вот как?! - изумилась она, - А я тебе что - девушка по вызову? То он решил, то
он передумал! Ты лучше вон туда посмотри!
Я обернулся и увидел огромного детину с огромным пистолетом в руках.
Он пустил слюну с угла рта и, сидя спиной ко всем, а лицом - ко мне одному, стал
вертеть в руках свою пушку, то приставляя ее к своему лбу, то целя в мой...
А за стеклом кафе стояли на улице два террориста и нервно курили, и что-то раски-
дывали на пальцах, обмотанные все каким-то скотчем, веревками, скрепками и
подшипниками...
Девица вынула из сумочки бинокль и дала его мне.
- Воооон там! - Она показала на чердак дома, метрах в сорока от кафе.
Там тоже кто-то курил.
Я рассмотрел получше и увидел снайпера, глядящего на меня через прицел.
Я помахал ему рукой и он мне - тоже.
Тогда девица хлопнула "мэри", облизалась и сказала: "Без глупастёв".
Она поднялась и качая бедром, пошла к оркестрантам.
Завидев этакое диво, те даже перестали долбить свою междуноту.
- Чего желает мадам?
- мадам желает забрать свою косу.
Оркестранты обернулись туда-сюда и увидали изящную косу, какой косят человеческие
жизни.Она была со стразами, с мигающими лампочками, и кажется, какой-то известной
фирмы, чей логотип явственно переливался на солнышке...
Оркестранты остолбенели.
Тогда она сама прошла между ними, взяла косу в руку, перекинула сумочку через плечо
и сказала: - Я не к вам. Я - вот: к нему.
И указала на меня.
- Сыграйте ему Элиса Купера, а я пошла.
Музыканты радостно задергались и стали играть "Welcome To My Nightmare".
В дверях она то ли хотела послать мне прощальный поцелуй, то ли ручкой сделать,
эффектно развернулась на ходу и тут у нее каблук угодил в щель и девица на полном
форсаже, матерясь, вылетела в дверь, прямо на асфальт.
Детина от неожиданности засадил себе пулю в лоб и рухнул на стол.
Террористы, услышав гром выстрела, решили, что это взорвались они сами, упали на
колени перед бородатым дядькой, шедшим им навстерчу. У них валились с карманов на
асфальт шарики, спички и пистоны с петардами.
Девица, охая, встала, вынула из сумочки плащ с капюшоном, накинула его и улетела
на косе, как на метле - в три стороны сразу.
оставался снайпер.
Я взял забытый бинокль и поглядел на чердак.
Там дым стоял столбом.
Видимо, он курил и когда началось представление - отшвырнул окурок прямо на солому.
Половина его правого бока обгорела дырами. Но ему было не до бока. У него была
красивая навороченная винтовочка в чемоданчике и он никак не мог ее бросить и убежать.
Он скакал по горящей соломе, свинчивал винтовочку и упаковывал ее аккуратно в
свой пижонский чемоданчик, несмотря на возгорающуюся одежду.
Я первый раз видел такого меркантильного киллера.
Я уже подходил к дому, когда он выбежал мне навстречу из подъезда.
- Привет! - сказал я ему, закопченному, когда он пробегал мимо, прижав палец к губам и делая страшные глаза чтобы я его не сдавал.
Было с чего ему беспокоится.
Соседи уже бежали тушить чердак.
Они бы ему вломили от души, если б знали кто поджег.
На голове б ему его винтовочку любимую разломали вместе с чемоданчиком.
Снайпер кое-как завел свой раздолбанный мокик и уехал, тарахтя.
А я залез в свою конуру, нашел топорик и порубал гроб на дрова.
Зажег камин и стал ждать чуда.
Дровишки весело горели, двор стихал и загорались звезды...
Но я ждал чуда...
Я не мог уснуть, его не дождавшись.
И дрова догорели, и фонари зажглись...
И чудо произошло!
Без пяти двеннадцать ты позвонила мне!
Ты!
Сама!
Ты сказала: " Сбрей, пожалуйста, свои дурацкие усы. Я завтра возвращаюсь к тебе. Навсегда".
Отредактировано Джед (2009-05-15 14:47:11)


Осознание себя даёт цель пути.